пронзительно визжали. "Именно этого требовал тогда наш сюрреалистический спектакль. Большинство из нас сейчас понимает, какое это было счастье - жить и работать в те годы. Мы были молоды, отчаянны, полны идей. Не важно, кто ты - марксист, формалист или футурист; художник, поэт или музыкант. Мы спорили и даже ссорились, но этим стимулировали друг друга. Мы жили полной жизнью и достигли немалого". Таиров поддержал его. Он с грустью вспомнил театр двадцатых годов, таких гениев, как Вахтангов и Мейерхольд, заговорил о смелом и ярком, но рано оборвавшимся модернистском движении в русском театральном искусстве, которое, по его мнению, было гораздо интереснее всего достигнутого на сцене Пискатором, Брехтом и Гордоном Грэгом. Я спросил его, почему же пришел конец этому движению, на что тот ответил: "Жизнь меняется. Но это было замечательное время, хотя Немирович и Станиславский критиковали его. Истинно замечательное". Современные актеры Художественного театра были, на его взгляд, недостаточно духовно развиты и образованы, чтобы по-настоящему понять чеховских героев: их характер, общественное положение, взгляд на мир, манеры, привычки, внутреннюю культуру. Никто не превзойдет в этом отношении вдову Чехова Ольгу Книппер и уж, конечно, самого Станиславского. Качалов, крупнейший актер, оставшийся от той эпохи и доживший до наших дней, достиг уже весьма зрелого возраста и вскоре уйдет со сцены. Появится ли еще что-то новое - сейчас, когда модернизма больше не существует, а натурализм разлагается? "Несколько минут назад я сказал: жизнь меняется. Нет, не меняется. Все было и остается скверным". И мой собеседник мрачно замолчал. 7 Несомненно, Качалов был лучшим из всех актеров, которых я когда-либо видел. В роли Гаева в чеховском "Вишневом саде" (в первоначальной постановке он играл студента) он буквально гипнотизировал не только публику, но и остальных артистов. Обаяние его голоса и выразительность движений настолько приковывали к себе, что хотелось только одного - видеть и слышать его вечно. Пожалуй, лишь танец Улановой в "Золушке" Прокофьева и пение Шаляпина в "Борисе Годунове" произвели на меня впечатление той же силы. С тех пор все увиденное мною на театральных подмостках я невольно сравнивал с игрой этих великих русских артистов. И по сей день я считаю, что по силе выразительности они не имели себе равных в двадцатом веке, их сценическое искусство стало для меня своего рода пределом совершенства. Моим соседом справа был Корней Чуковский, на редкость остроумный и обаятельный собеседник, он поведал мне много любопытного о русских и английских — 9 —
|