Для Диккенса реальное восприятие исторически определенных, объективных социальных отношений было так же чуждо, как и мистическое их восприятие. Для Диккенса реальны только пространство и материя в их внешней данности и в подробностях; а его наблюдательность — наблюдательность натуралиста, а не историка. Но воспринимая внешнюю данность как реальную данность, он уже самый облик человека из реального превращает в фантастический, — люди у него, несмотря на всю реальность заполняемого ими пространства, вытягиваются в длину, сокращаются, сжимаются, пухнут, искажаются. С другой стороны, вещи для него — воплощения пользующихся ими людей. Его фантазия идет от натурально воспринятых вещей к фантастическим людям. Зацепившись за один вещный признак, он вытягивает из себя нить, как паук, и прядет из нее ткань, следуя указанным выше образцам и в то же время обнаруживая оригинальную индивидуальность (ср. ниже, ч. 26). Было бы интересно показать, как его приемы — конструктивные и стилистические, — элементарные и прозрачные в «Очерках Боза» и в «Пиквике», достигают сложности и запутанности его поздних произведений, сохраняя, однако, закономерность внутренних форм, найденных им уже для первых литературных опытов. Обладая тонким чувством внешней, пространственной реальности и не понимая реальности исторического времени (ср. ниже, ч. 28), Диккенс фантазирует в сфере человеческой жизни. Как сказано, он старается быть здесь правдоподобным. Это ему удается, и за это он причислен к писателям-реалистам. Но можно ли признать «правдоподобие» изображения достаточным признаком реализма? Там, где Диккенс действительно реалистичен, — в изображении деталей места и быта, — он не правдоподобен, а точен. Там, где он реальности не ощущает, — в изображении социально-исторической действительности, — он анахроничен. Он «правдоподобен» в изображении психологии своих героев. Но психология — самая ненадежная здесь опора, ибо как раз сфера психологически неправдоподобного ограничена до минимума: самая неправдоподобная психологическая ситуация — правдоподобна! И если Диккенс так силен в этой сфере, если он прославился силой своего психологического реализма и стал учителем даже для таких реалистов, как Толстой, и если он этой же своей силой завоевал мировую читательскую аудиторию, не только своего, но и последующих поколений, то в этом его реализме должны быть специфические особенности, которых до него литература не знала. Сравнивая в этом отношении Диккенса с его предшественниками, кажется, можно уловить, в чем состоят его особенности. У таких писателей XVIII века, как Филдинг или Смоллетт, а тем более Ричардсон и другие, действующие лица изображаются как характеры индивидуально-психологического порядка; эти лица выступают как своего рода олицетворения человеческих страстей: храбрости, жадности, расточительности, преданности и т. д. Такое психологическое мотивирование поведения человека находило себе полную параллель в так называемом прагматическом объяснении истории, которое культивировалось в XVIII веке и которое опиралось на психологические теории того времени, или, как называлось это тогда, на «учение о морали» (ср. в особенности учение Юма о страстях и о морали). В результате «характеры» какого-нибудь капитана, сержанта, эсквайра, пастора, лакея оказывались неразличимыми; литература ставила себе целью показать, что характер слуги или вообще лица «низшего» происхождения не отличается от характера лица высокопоставленного. Правда, иногда при развязке романа раскрывалась тайна «благородного» происхождения благородного слуги, но и это только подчеркивало индивидуально-устойчивую природу психологического характера. Отсюда — психологическая бесцветность, условность и отвлеченность персонажей этой литературы. Даже исторические романы В. Скотта не вполне преодолевают такой литературный прагматизм, хотя он и смягчен изображением исторической обстановки, заставляющей читателя домысливать то, чего не дает автор. — 17 —
|