|
Как это верно, показывает история моего сокамерника Сыркина. Сыркин был убежден, что его посадил Аронов (работал, дескать, в ОКБ, снюхался с гебистами) и на допросах нещадно поливал Аронова. Оказалось, все не так. Арестовали Гринберга за какой-то грешок, совершенный в 27 году. Он на первом же допросе, в состоянии полной опрокинутости, признался, что разговаривал с Ароновым и Сыркиным о незаконных увольнениях евреев. И все трое получили по десятке за раздувание религиозных и национальных предрассудков в обстановке массовых волнений (58–10, ч.2). В церкви (пересыльной камере Бутырской тюрьмы) друзья встретились, и Сыркин советовался со мной: не набить ли Гринбергу морду? Я не посоветовал: состояние шока, вызванное страхом, — скорее болезнь, чем подлость. Через полчаса Аронов и Сыркин простили Гринберга и вместе сели закусывать. Пару глупостей я на следствии сделал. Мне показалось, что тема приезда из Польши, в 1925 году, была обмусолена в деле отца, и беззаботно рассказал, как мы с мамой и теткой переходили границу. Следователь очень оживился и записал, что я перешел границу юношей семи лет. Я возразил, что по-русски так нельзя сказать; пришлось переправить юношу на ребенка. Но отец на свидании пожурил меня: оказывается, он сам за полтора года следствия все, касающееся мамы, тщательно обходил. Следователей полагается два: первый пожестче, второй помягче. Жесткий, лейтенант Наумов, два раза пытался перейти на мат. Я каждый раз с самым невинным видом, раздумчиво повторял грубое слово ровно три раза: «Что вы тут находите б…ского? Ничего б. ского здесь не вижу. Нет, решительно ничего б…ского…» Второй раз — то же самое. Наумов понял игру и продолжал следствие на том казенно-бюрократическом языке, который называл юридическим. Мягкий следователь, старший лейтенант Стратонович, должен был (по идее) действовать тонкими психологическими приемами; но с тонкостью у него не ладилось: он просто вызывал меня по ночам и ложился на диван, подремывая, а мне время от времени бормотал спросонок: «Думайте…» Две-три ночи подряд я мог выдержать, больше же у него не получалось, другие дела были. Один раз вошел какой-то начальник в штатском. — Встать! Я встал. — Допрашивается арестованный (или подследственный) Померанц, показаний не дает. Начальник стал мне грубить: — Вы нахал и трус! — Отчего трус? — А что нахал, вы согласны? — Нет, но прежде всего не трус! — Почему же? — Я был на войне, имею два ранения… — В спину! — Нет, в грудь! — воскликнул я, подчиняясь логике языка, как Лермонтов: с свинцом в груди и жаждой мести… — 78 —
|