Русская философия смерти. Антология

Страница: 12345678 ... 512

Если на уровне пластической предметности смерть еще может получать эстетические объективации (в архаическом мифе и образах искусства); если культурная антропология и историческая психология неплохо знают эволюцию смерти в векторе отношения к ней3, что позволило выйти на специфическую типологию культур4, то философия смерти так и не обрела амплуа автономной дисциплины с собственным терминологическим антуражем и логическими режимами мысли: проблемная фактура танатологии неизбежно и без остатка отпроецировалась в витальный план и в ценностный космос слова о жизни, слова об истории и слова о личности.

Однако как только в кругу витальных запросов мыслителей к судьбе и смыслу существования оформляется проблемная коррекция на смерть, танатология со всего периметра своего маргинального присутствия засылает в самый центр этого круга наиболее сложную и наиболее ответственную экзистенциальную тематику: спасение и искупление, бессмертие и «смерть вторая», ответственность «я» пред лицом конечной жизненной сюжетики «другого», судьба смертного мира в перспективе конца времен. Этот список качественных включений смерти в кардинальный проблемный репертуар онтологии, этики и философии истории можно продолжать бесконечно – и здесь исследователя ожидает еще одна опасность: смерть (как тема и проблема) перестает просматриваться сквозь виталистские футляры репрезентирующих и присваивающих ее языковых фактур описания. Не каждый памятник философского творчества позволяет осуществить процедуры «обратного» чтения-вычленения иллюзионного (мнимосущностного) «текста» Танатоса из растворившего его «контекста» Эроса, Бытия и т. п. Вопросы о пользе, цели, возможности и технике такого вычленяющего «вспять-чтения» сами по себе представляют немалую герменевтическую задачу.

Наши намерения намного скромнее: рассмотреть некоторые фабулы русской интуиции смерти в связи с культурфилософскими пристрастиями XVIII–XX вв. Развертывание неизученной истории русского Танатоса впору большой монографии; мы ограничимся существенными эпизодами.

II

Человек XVIII века с особенной остротой переживал трагическую необратимость исторического времени. Эпоха Петра Великого принесла катастрофическое убыстрение темпов жизни. Время вновь раскрылось в эсхатологической перспективе: кончина мира была не за горами, о чем обывателю было возвещено явлением царя-Антихриста. Напряжение, с которым становящееся сознание светского мыслителя XVIII в. переживает заброшенность одинокого и беспомощного человека в бытии, сравнимо разве что с ужасом героев раннеисторических описаний5, впервые оказавшихся лицом к лицу с историей. Человеку истории предшествовал человек мифа. Последний пребывает в надежном топосе вечно обновляющегося бессмертного Космоса; первый на обломках мифологического уюта озирает внезапно распахнувшийся перед ним мир торжествующего зла или обнаруживает себя в неведомо куда устремленных волнах времени. Смертный в смертном мире, человек истории есть дитя страха смерти. Идеи метемпсихоза и палингенеза не раз окажут ему компенсаторные услуги, благодаря которым ужас кончины снимается в образах забытийной вечности. Но чем более глубокой становилась историческая ретроспектива уходящих во тьму людей, городов и народов, тем отчетливее на ее фоне прояснялся вопрос о личном достоинстве перед смертью.

— 3 —
Страница: 12345678 ... 512