Плоть и милосердие – вещи несовместимые: оргазм даже святого превратит в дикого волка. После метафор – аптека. Так превращаются в прах великие чувства. Начинать с поэзии, а заканчивать гинекологией! Из всех состояний состояние любовника наименее завидное. Идешь войной на великих и одновременно падаешь ниц перед душком, идущим от неопрятной девки… Разве не бессильна гордость перед литургией запахов, перед зоологическим фимиамом? Представить себе любовь более целомудренную, чем весна, которая – в отчаянии от блудливости цветов – плакала бы, склонившись к питающим их корням… Я могу понять и оправдать аномалии и в любви, и во всем прочем; но в моем мозгу никак не укладывается то, что и среди дураков тоже бывают импотенты. Сексуальность: настоящая балканизация тел, разложение их на фрагменты, хирургия и прах, превращение в животное только что казавшегося святым человека, треск от смешного и незабываемого обрушения… И в сладострастии, и в паническом страхе мы возвращаемся к своим истокам; для шимпанзе, несправедливо удаленного, наступает наконец – пока длится крик – момент славы. Тот, кто привносит в сексуальность иронию, пусть даже самую минимальную, компрометирует практику половых отношений и выглядит саботажником рода людского. Две горемычные жертвы, восхищенные собственными мучениями, обильно потеющие и издающие различные звуки. Ну а церемониал, подсказанный нам серьезностью чувств и основательностью телесных потребностей! Смех в самый разгар сладострастных стонов – вот единственный способ поспорить с зовом крови, с торжеством биологии. Кому не приходилось выслушивать признания того или иного несчастного, рядом с которым сам Тристан может показаться заурядным сводником? Достоинство любви состоит в лишенной иллюзий привязанности, сохраняющейся и после момента слюнотечения. Если бы только импотенты знали, насколько природа оказалась по-матерински благосклонной к ним, они благословили бы сон своих желез и хвастались бы им на всех перекрестках. С тех пор как у Шопенгауэра возникла нелепая идея ввести сексуальность в метафизику, а у Фрейда – поставить на место сквернословия псевдонауку наших расстройств, от первого встречного можно ожидать, что он станет делиться с нами своими мыслями о «значении» своих подвигов, о своей робости и своих успехах. С этого начинаются все исповеди, и этим же заканчиваются все разговоры. Скоро наше общение с другими людьми сведется к констатации их реальных или вымышленных оргазмов… Такова судьба нашей расы, опустошенной самоанализом и анемией, – воспроизводиться в словах, кичиться своими ночами, преувеличивая случившиеся в них триумфы и поражения. — 139 —
|