|
— Как прекрасно вы умеете себя утешить! — сказал Конфуций. Цзыгун, изнуренный учением, сказал Конфуцию: — Я хочу отдохнуть. — В жизни нет места отдыху, — сказал Конфуций. — Значит, мне и отдохнуть негде? — спросил Цзыгун. — Есть где, — ответил Конфуций. — Взгляни на тот пустырь — тогда и поймешь, где отдых: и простор, и могилы, и жертвоприношения, и жертвенная утварь!.. Указал на могильные холмы и сказал: — Это могилы твоих предков. И янец зарыдал неудержимо. Попутчик же его расхохотался и сказал: — Я тебя обманул — это царство Цзинь! — И янец не знал, куда деваться от стыда. Когда же приехал он в Янь и увидел там настоящие яньские стены и настоящий алтарь, настоящую хижину предков и подлинные их могилы — печаль его была уже не столь сильна. Цзыся спросил у Конфуция: — Что вы скажете о Янь Хуэе как о человеке? — Хуэй превосходит меня в человечности, — ответил Учитель. — А что вы скажите о Цзыгуне? — Сы превосходит меня в красноречии, — ответил Учитель. — А что вы скажите о Цзылу? — Ю превосходит меня в смелости, — ответил Учитель. — А что вы скажите о Цзычжане? — Ши превосходит меня в твердости, — ответил Учитель. — Если так, почему же все они служат вам, Учитель? — спросил Цзыся, поднявшись с циновки. — Сядь, — сказал Конфуций. — Я расскажу тебе. Хуэй может быть человечным — но не умеет возражать. Сы может быть красноречивым — но не умеет запинаться. Ю может быть смелым — но не умеет робеть. Ши может быть твердым — но не умеет уступать. Я не согласился бы обменять все их достоинства на свои. Вот почему они и служат мне беспрекословно... Учитель Ле-цзы стал учиться — и после рассказывал об этом так: — Через три года сердце не смело помышлять об истинном и ложном, уста не смели говорить о пользе и вреде — лишь тогда Лао Шан впервые взглянул на меня краем глаза. Через пять лет сердце стало по-новому мыслить об истинном и ложном, уста — по-новому глаголить о пользе и вреде: лишь тогда Лао Шан удостоил меня улыбки. Через семь лет, дав волю сердцу, я вновь уже не помышлял об истинном и ложном, дав волю словам, вновь не говорил о пользе и вреде. Лишь тогда Учитель впервые позволил мне сесть рядом. Через девять лет, как бы ни понуждал я сердце думать и уста говорить — не знал уже, что для меня истинно, а что ложно, что полезно, а что вредно, и не знал уже, что для других истинно, а что ложно, что полезно, а что вредно. Внешнее и внутреннее слилось — и вот зрение мое уподобилось слуху, а слух уподобился обонянию, обоняние — вкусу, а для вкуса все стало единым. Дух мой сгустился, а тело — расслабилось, плоть и кости — размякли, и я перестал ощущать — на что опирается тело и на что ступает нога, о чем помышляет сердце и что таится в словах. И лишь когда до этого дошел — не стало для меня ничего сокровенного. — 28 —
|