|
И мы пошли: я в бездну преисподней, Ведя святых самосожженцев в бой; Ты – к алтарям обители Господней, Туда, вослед за солнечной трубой. И вот обожжены венцы и крылья В молниеносном пламенном пути… И белая тебе приснилась лилия, А мне приснилось: некуда идти. О том же, о потере всех иллюзий и радужных надежд в бесчеловечном мире, писал и Сергей Клычков. На всех, на всем я чую кровь, В крови уста, цветы, ресницы. О, где ты, мать людей, – Любовь? Иль детям о тебе лишь снится? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Родимый край угрюм и пуст, Не видно рыбаря над брегом. И лишь улыбка чистых уст Плывет спасительным ковчегом. Петр Орешин, постоянно мечущийся, жаждущий «спаяться» с послереволюционной жизнью и не будучи в состоянии подавить в себе пронзительной лирической ноты, пишет в это же время стихотворение, в каждой строчке которого слышатся одновременно и отчаяние, и радость, и гнев, и удивление. Соломенная Русь, куда ты? Какую песню затянуть? Как журавли, курлычут хаты, Поднявшись в неизвестный путь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И что ж? Крестом, как прежде было, Никто себя не осенил. Сама земля себя забыла Под песню журавлиных крыл. А в стихах Александра Ширяевца – сплав древних исторических мотивов с холодной и неуютной современностью. Здесь жуткая картина окровавленной и поруганной отчизны: Свистят кнуты над мясом человечьим, У рдяной лужи заскакали псы; У солнца, солнца кровяные плечи! Несчетны с убиенными возы! Но вот, бывает, узрит чудо площадь: Дрожмя дрожит властителей рука — Пред лохмачом, иссохшим, словно мощи, Блеснет венец заместо колпака! И все таращат пропитые зенки, Всех обжигает: «Волчью шкуру скинь!» И хоть неделю вдруг пусты застенки… Блаженны духом нищие! Аминь! Юродивым, кричащим в глаза монарху: «Нельзя молиться за царя-ирода!» – стал русский поэт-«новокрестьянин», но его слово не только не освобождало застенки от невинно осужденных – напротив, его самого швыряли в узилище. И только Бога мог он благодарить, если оставался жив. Ко времени приезда Клюева в Москву и новой встречи с ним и Сергеем Есениным Ширяевец был уже исключен из «Кузницы», отказавшейся от «смычки» с крестьянскими писателями. Был временно запрещен цензурой его «Мужикослов», а сам он, живя на копеечные гонорары, практически нищенствовал. В письме Семену Фомину он сообщал, как после чтения стихов в «Литературном особняке» был облаян «бульварной сволочью». Через несколько дней, вспоминая об этом событии, подчеркивал: «Критиковала та бульварная сволочь, которой цена – грош медный – стоит ли принимать всурьез – смешно! Не они породили, не они убьют нас…» Не «бульварная сволочь» страшна сама по себе. Хуже то, что дан ей полный карт-бланш верховной властью, и шавки, с ведома и покровительства ее, не ведая о своей грядущей участи, травят без устали «крестьянскую купницу» скопом и каждого русского поэта по отдельности. «Тем, о чем пишу я, ты и нам подобные, – писал Ширяевец старому другу Павлу Поршакову, – коммунистических лбов не прошибешь и шума не вызовешь. Не забывай, в чьих руках печать». — 267 —
|